A+ R A-

Почти женский роман… - 53

Содержание материала

 

 

Как жаль, что у нас нечем выразить английского слова Awe. Это не страх, не благоговение, не изумле­ние, но что-то такое, которое имеет в себе нечто от всех трех. Таким-то чувством бывал проницаем я, переступая порог кабинета прелестной девушки, пора­жен не тем, что видел там, но тем, что угадывал или воображал. Здесь при лучах утреннего солнца вода освежает ее, как розу... Здесь перед зеркалом выбирает она из модной своей оружейницы (то есть гардероба) самые убийственные для нас наряды; здесь примеряет новую шляпку, новую улыбку к лицу или испытывает небрежно живописное положение; здесь повторяет нечаянные взоры, вздыхает за романом, мечтает после бала... и кто тот счастливец, о ком мечтает она? С каким-то чувством сладкого страха вступил я в комнату Софии — как будто в святилище. Некоторая таинственность, некоторый риск придавали тому еще больше цены. Все мне казалось там очаровательно: уборы и вкус их, свет и воздух! Бронзовые и хрусталь­ные безделки манили взор прелестью работы или воз­буждали любопытство новостию изобретения. Млечная крышка лампы проливала сияние луны; цветы и духи веяли ароматом. На канделябре висела шляпка с вуалем для гулянья по Невскому. На письменном столике, между блестящими альбомами, умирающий Малек-Адель бросал последний взор из-под английской карикатуры. Полуразрезанный роман Вальтер Скотта заложен был пригласительным билетом на бал; на недо­конченном письме брошена была поддельная гирлянда, и журнал мод, развернутый на картинке, осенял своими крыльями Шиллера и Ламартина; полусожженный лис­ток из Дарленкура, служивший для зажигания кассолета, заключал картину,— словом, все в пленительном беспорядке — то была ода в анакреонтическом роде — или, лучше, история сердца и ума светской девушки. Так я мог следить ее прихоти и склонности — борьбу ветрености с жаждою познаний, с потребностью заня­тий душевных; желание блеснуть, нравиться и по­беждать равно наружностию и умом в свете, столь скучном своими обычаями и столь милом по привычке.

Привычка — вторая природа, говорят все. Мне кажется, что природа сама — первая привычка... ни больше, ни менее.

София сдернула покрывало с небольших пяльцев, в которых натянута была бархатная белая полоса, и на ней яркими оттенками весьма искусно изображалась вязь плодов, перемешанных с цветами. Я молча глядел то на работу, то на Софью, и снова, и снова попе­ременно; она взглядывала то на меня, то в зеркало. «Вы настоящая Аврора,— сказал я,— под вашими пер­стами расцветают розы!» — «Разве маки,— возразила она,— я встаю слишком поздно для вестниц Феба. Притом быть петербургскою зарею значит проститься со всеми своими знакомыми — которые видят восход солнца только на Вернетовой картине!» Я уверял, что она весь свет сделает раннею птичкою, введет в моду утренние прогулки, и все лорнеты, все трубки обратятся к востоку, подобно очам правоверных! Она возражала, что спрашивает о цветах, а не о себе. Я говорил, что невозможно, глядя на них, не вздумать о лучшем из них. Она желала знать, хороша ли работа. Я отвечал, что в отсутствие художницы она казалась бы прелестною, но при ней искусство уступает природе и краски кажутся безжизненны, что персики могли бы позавидовать пуху щек ее, а розе надо бы занять у нее румянца. Она говорила, что я приветлив (complimenteux) слишком по-светски. Я говорил, что я слишком искренен для света. Она говорила, что иногда не понимает меня. Я говорил, что теперь и сам себя не понимаю. Она говорила,— виноват, она молчала,— но я не переставал говорить глупости — и не диво: благовонный воздух дамских кабинетов напоен их прелестями — взоры их так обворожительны, божест­венная заря так прилипчива! Сердце тает, язык бол­тает — и все это делается, сам не знаешь как.

 

 

Било семь. «Как они отстают!» — вскричала Софья. Восклицание это доказывало нетерпение ее быть на бале, где найдет она множество поклонников, затмит многих соперниц. Я взглянул на часы едва ли не со вздохом — они врезаны были наверху большого трюмо. Странное сочетание! Урок ли это нравственности? Напоминание ли, как дорого время, или эмблема женских занятий, посвященных зеркалу? Приятное ли, разделенное с полезным, или полезное — жертва приятному? Вероятно, мастеру, который для странности или по случаю соединил в одно эти разнородные начала, не вспадало на ум ничего подобного; да и сам я подумал о том, будучи уж дома и один.

— Направо, стой! — кричит Иван... Карета остано­вилась; звонок дрожит на пружине, и сердце мое бьется... Это ничего! точно так же билось оно у дверей каждого из прежних друзей моих. Радость их видеть и вместе страх увидеть остывшими или не так счастли­выми, как бы хотелось, неизвестность встречи или приема — вот что волнует грудь странника. «Принима­ет!» — говорит старик швейцар, вздевая очки на нос, но прежде чем он успел разглядеть и узнать меня и уди­виться, что я так давно не был,— я уже на верху лест­ницы, я уже в гостиной. Генеральша, разговаривая с двоюродною сестрою своею, почтенною женщиною преклонных лет, раскладывала гранпасьянс. «Очень рады».— После обыкновенных расспросов, где и как был, что выслужил, я наведался о здоровье любезной дочери. «Слава богу, она у себя в комнате,— отвечали мне,— и будет довольна, вас увидя; не угодно ли потру­диться войти к ней?» Я удивился, но не заставил повторять себе приглашения. «Что бы это значило? — думал я...— только однажды, и то украдкою, мне посчастливилось быть у Софьи в комнате, как ни короток я был прежде в доме; а теперь меня посылают туда без провожатого! Люди или обычаи здесь изме­нились?» — Софья встретила меня радостным восклица­нием, как старинного друга,— и в этот раз грешно бы было сомневаться в ее искренности: она была так уединенна, так одинока! Она не походила на себя — на прежнюю себя. Куда девалась эта свежесть лица? этот прозрачный тонкий румянец, эта роза любви, в очах тающая? эта нежность лилейной шеи, гордой груди? Те же цветы, обновясь, красуются на ее окнах, но она увяла! Неужели четыре года — век красоты? Нет: я прочитал иную повесть в томных чертах, в грустных взорах Софьи!

 

 

Яндекс.Метрика