A+ R A-

Почти женский роман… - 120

Содержание материала

 

 

Если нет, значит, вы крещены в рюмке морожено­го или десять лет прожили в Тифлисе. Так, по край­ней мере, не думал ни один из молодых корифеев бала и всех менее капитан конных гренадер Змеев.

Надина произвела на него в этот вечер необыкно­венное впечатление; ему казалось, что она сейчас ро­дилась для любви и поклонения света. Он дивился, как до сих пор не вспало ему на ум приволокнуться за такою свежею красотою, которая, кроме супруже­ской заветности, очерчена была еще более заветным, стало быть, еще более заманчивым, кругом любви к лучшему его другу Платону Радову.

«Княгиня Софья надоела мне своими притязаниями на безусловное рабство,— думал он,— мое тридцатое июля недалеко, а там к чьим стопам положу я свою железную корону? Надо попытать счастья в Надине... она так еще пылка, так прекрасна, притом, какая сла­ва выбить из ее сердца Платона!.. Правда, Платон — человек недюжинный, и страсти, им внушенные, не пламя соломы; Надина любит его без памяти... Но разве она не женщина? разве не два уже месяца, как он в отлучке, а и десятой части этого времени слишком, чтобы испарить самую постоянную из светских стра­стей. У женщин чуть долой с глаз, вон из сердца,— и тот вечно виноват, кого здесь нет. Но чем же виноват передо мной Платон? Чем, кроме своей доверенности? Впрочем, не лучше ли взять урок в познании женщин от друга, чем от какого-нибудь негодяя? По крайней мере, ему останется утешенье, что эта жемчужина досталась в руки достойного наследника!»

И Змеев встал с видом человека, готового на приступ.

«Почему знать,— говорил он сам себе, охораши­ваясь,— может статься, Надина сделает мне радостный сюрприз и отправит на траву своим отказом. Каких чудес не бывает в свете, каких причуд в женщине?.. Во всяком случае подкоп под счастье друга — премилое развлечение».

И пусть тот, кто пил молоко и вино света, подымет камень на своего брата, на своего товарища! Книжни­ки и фарисеи, неужели думаете вы, что здравость ва­ших речей уничтожает заразу вашего примера? Шейте из красных слов себе епанчу, из-под ней всё будут видны козлиные ноги. Кричите против развращения нравов, но знайте, что этим вы только докажете чужую вину, а не правоту свою.

Не хуже другого видел Змеев, что хорошо, что худо. Но, делая доброе, он не хвалился им; делая зло, не скрывал его под личиной незнания. В нем осталось сознание всего высокого, всего прекрасного в других, но нисколько силы, чтобы осуществить это самому. Честолюбивая деятельность без решимости на труд поглощена была светскою ничтожностью, обратилась в какое-то лихорадочное беспокойство всюду кидаться и всего отведывать. Иступив свои чувства прежде крепости, иссушив сердце ранее полноты, он жаждал обновить их новыми ощущениями, окунуть в источник молодости, хотя бы он кипел кровью или крепкою водкою, хотя бы туда нужно было бросить честь жен­щины и счастье друга. И все это готов был сделать он без малейшей злобы; скорее по моде, чем по собст­венному убеждению,— но хотя раб моды во мнениях, навеянных из Парижа, он был властелином ее в мело­чах петербургского военного дендинизма. Султан его решал участь всех австрийских и польских петухов на целую зиму, смотря по длине перьев, пущенных в славу. Эполеты "а lа Zmeyoff"продавались пятью руб­лями дороже прочих. Его визитные карточки служили образцом вкуса и почерка, даже фасон его дрожек и набор в хомутах бывали предметом толков и подра­жаний для гвардейских офицеров. Не говорю уже об его уменье войти и поклониться, начать и разорвать кста­ти разговор, тянуть или закруглять приятно звуки — все уловки, которые менял он ежемесячно, чтобы сбить с толку своих подражателей.

И в этот вечер Змеев был одет, как всегда сохраняя lajustemilieux(золотую середину (фр.)(Замечание принадлежит автору))между изысканностью щегольства и неумолимостью формы. Мундир его позволял себе кое-где живописную складку и так же далек был от ло­щеной новизны прапорщика, только что выпущенного из школы юнкеров, как и от поблеклой небрежности усача, засевшего в ротмистрах. Перчатки его белели как серебро; серебро сверкало как хрусталь. Никаких затей в плетенках эполетов, никаких цепочек на гру­ди — этих гремушек, столь любимых пехотными фран­тами! Одним словом, в одежде, в поступи, в речах его было заметно

 

Слиянье бранной простоты

С непринуждённостию светской,

И без французской суеты,

И без недвижности немецкой.

 

И между тем Змеев в душе смеялся своим успе­хам, потому что самолюбие не погасило в нем само­сознания.

 

 

«Как мало надобно свету, чтобы попасть в образцы, и как мал, как мелочен этот свет, когда такие образцы его чаруют!» — думал он, пробираясь с гордою скром­ностью в гостиную на поклоны. «Если хочешь, чтоб люди тебе верили, кажись, будто ты им веришь, а глав­ное — презирай их как возможно учтивее».

Вы видите, если б одна хитрость решала производ­ство в английские министры, Змееву не далеко бы мах­нуть в Веллингтоны. Жаль, право, что он до сих пор шпорит только лошадей.

И бал уже клонился к западу. Уже вечерним све­том мерцали свечи. Шары ламп лили матовый блеск на огнедышащие груди, на томные лица танцующих. Усталая музыка растягивала ноты; ножки не летали, а шаркали по паркету. Крахмал и помада изменяли, лен­ты и кудри падали развитые, смятые,— был недалек уже решительный миг, когда все единодушно, хотя безмолвно, сознаются, что пора поужинать или пора заснуть. Миг, в который червонцы гремят на столах виста, когда слух кавалеров охотнее ловит звуки тарелок в соседней зале, чем кудрявые фразы своих дам, а вееры дам совершают частые путешествия к губкам, несмотря на любезность кавалеров.

 

 

Яндекс.Метрика