A+ R A-

Бегство из золотой клетки - 24

Содержание материала

 

 

Москва решает

 

И вот мы снова в гостинице «Советская» на Ленинградском проспекте. Прошло восемнадцать месяцев с тех пор, как мы приехали сюда из аэропорта Шереметьево, и я была тогда полна надежд на «воссоединение с семьей», а Оля, наоборот, с ужасом думала о предстоящем. Теперь я с ужасом раздумываю, как бы мне поскорее выбраться отсюда, а она все еще в слезах от разлуки с грузинскими друзьями... И ничего, на что я надеялась, что я планировала, не осуществилось...

В гостинице, нас встретили как давних знакомых. Швейцар у двери широко улыбался нам, регистраторша -тоже. Тогда у нас был бесплатный двухкомнатный люкс. Теперь мы заплатили вперед за простой номер из одной комнаты с двумя кроватями. Но, как старым знакомым, нам позволили держать в комнате нашего пекинеса Маку — неслыханное нарушение правил, которые гласили: «без животных». Маку все стремились погладить, она была еще очень маленькая, с небольшого котенка. Мы кормили ее остатками еды, приносимой нам в номер, а гулять она ходила на кафельный пол в ванной, на газетку. Так прожили мы здесь еще двадцать долгих и нелегких дней.

По приезде я сейчас же пошла вниз, на почту, и послала телеграмму Горбачеву с уведомлением о вручении. В телеграмме я коротко спрашивала, получены ли мои письма и каков ответ.

Вскоре, я получила уведомление: «Телеграмма вручена адресату». Ну-с, один барьер взят. Посмотрим, что будет дальше.

На следующий день к нам постучали в дверь, и безо всякого предупреждения перед нами появилась элегантная, молодая, деловая американка— представитель консульства США. Она, смеясь, поведала нам, что в гостинице сейчас находится несколько американцев из числа «борцов за мир» и она сделала вид, что идет к ним. Потом она должна была догадаться, где находится наш номер, и это ей удалось! Мы смеялись, она гладила Маку, говорила, что любит животных, — и вдруг стало так хорошо, как дома...

Мы сели, чтобы выяснить все формальности, которые необходимы для получения мною нового паспорта вместо истекшего год назад, и она удивилась, что у меня сохранилась самая важная из всех бумаг: удостоверение из Федерального суда Нью-Джерси, где сообщался факт моей натурализации, со всеми номерами, датами и формальностями. Мы заполнили необходимые формы.

Я спросила ее, колеблясь, считает ли она возможным мое возвращение в США, учитывая всю ужасную прессу, писавшую обо мне небылицы за прошедший год. В особенности я упомянула статью моего старого недоброжелателя Патриции Блейк из журнала «Тайм». Но она рассмеялась, заметив, что наше возвращение создаст нам совсем иную, хорошую прессу и что, безусловно, я не должна испытывать никаких сомнений по поводу своего возвращения в США.

Все-таки я спросила, есть ли возможность для меня остаться во французской части Швейцарии, где я была гостьей в 1967 году — и никак не могла забыть монастырь Святого Посещения в городе Фрибуре. Ах, как бы мне хотелось остаться там навсегда и избежать новых встреч с прессой и издателями в США... Она сказала, что может запросить об этом швейцарское посольство в Москве. Я предупредила ее, что у меня еще нет разрешения на выезд из СССР. «Мы сделаем все, чтобы помочь вам,—уходя, приветливо сказала она. — Приготовьте новую фотографию для вашего паспорта».

Когда она ушла, я сидела тихо, не веря самой себе. Оля же заметно повеселела от этой встречи: несколько американских шуток так ободрили ее. И я тоже вдруг почувствовала какой-то теплый ветерок оттуда, из-за океана, где я прожила почти двадцать лет... Наша посетительница оставила в комнате запах хороших духов и ту неуловимую атмосферу, которую несут с собой только американские женщины определенного социального уровня: богатые, хорошо и красиво одетые, получившие образование в лучших колледжах, — такие вымытые, такие жизнерадостные, такие распорядительные и деловые. Как давно мы не встречались с ними! Мы сидели с Олей, думая об одном и том же.

В Москве есть фотоателье, которые делают моментальные фотографии для паспортов, но я не хотела идти в центральные районы, где они расположены. В маленьком фотоателье, где никто не интересовался моим именем (я дала вымышленное), мне обещали «через неделю» шесть маленьких черно-белых фотографий. Оставалось ждать.

Затем неожиданно позвонил наш мидовский опекун. Он ледяным тоном объявил мне, что моя просьба «была удовлетворена» и я могу собираться, чтобы «также выехать за рубеж».

«Когда вы намереваетесь выехать? — спросил он. — Ваше оформление займет некоторое время».
«Спасибо, но я хочу выехать с моим американским паспортом».
В ответ — гробовое молчание.
«Я бы хотела выехать на следующий же день после того, как уедет моя дочь», — заторопилась я, так как мне показалось, что он сейчас повесит трубку.
Наконец, после паузы он сказал:
«Хорошо. Но до этого вас примут в Центральном Комитете».

Я полагала, что наконец встречусь с Горбачевым. Он еще не зарекомендовал себя в ту пору как прогрессивный реформатор советского общества, но все же считался либералом, «подающим большие надежды». Однако поскольку партия, похоже, продолжала считать, что я являюсь представителем своего отца (несмотря на всю мою совершенно особую от него жизнь), то меня принимал теперь лидер консерваторов товарищ Лигачев.

Шофер отвез меня на Старую площадь, как это было в давние-давние дни, когда перед отъездом в Индию меня здесь принимал другой лидер консерваторов — Суслов. Господи, ничего, ничего не изменилось! Почему мне никогда не везет и не случается разговаривать с более прогрессивными лидерами? Да все потому же, потому же. С Милованом Джиласом я встретилась только в Принстоне...

Как и двадцать лет тому назад (в 1966 году), ситуация была безрадостная, меня подозревали в наихудшем, а мне снова становилось нехорошо от этих стен, этих казенных коридоров, устланных ковровыми дорожками «кремлевского стиля». Ах, эти знакомые с детства «коридоры власти»... И как тогда — двадцать лет тому назад — нарастало с каждым моментом желание бежать и не видеть ничего этого больше никогда...

В каком плохом фильме, в какой ученической пьесе можно было бы так подогнать все факты и события, чтобы они в последнем акте повторились, как в первом? Критики сказали бы: так не бывает! Но в моей жизни какой-то драматург-шутник все подтасовал так, чтобы я двигалась на сцене, как по начерченным мелом линиям. Ну что ж, я знаю свою роль давно. А они — знают свою. Ничего не изменилось.

Товарищ Лигачев был коренастым, с простым лицом и хитрыми мужицкими глазами того серого цвета, что выражает из всей возможной гаммы человеческих чувств только решимость. Как и Михаилу Суслову тогда, ему было трудно со мной разговаривать, трудно сдерживать свое убеждение, что «выехать из СССР» советский человек может только в силу умственного помешательства. Люди его круга так и полагают. Ему нужно было услышать от меня — почему. Я повторила опять все, что уже написала Горбачеву, а секретарша записывала, стенографировала наш разговор.

«Ну что ж. — выслушав меня, сказал он. — Родина без вас проживет. А вот как вы проживете без родины?»

Лигачев был родом из Сибири, и мне очень хотелось спросить его, почему же он покинул свою родную Сибирь и сидит в Москве. Но сейчас было не время и не место для бестактностей. Я проглотила все, решив не вступать в споры.

«Так куда же вы едете отсюда?» — спросил он, как будто бы им было это неизвестно. Со всем возможным безразличием и без нажима я ответила, что «в Соединенные Штаты. Я жила там много лет». Он молча посмотрел на меня в упор. Замолчала и я.

«Ну-с, ваш вопрос был разрешен генеральным секретарем,- сказал он через некоторое время. Он сожалеет, что не смог лично принять вас».

«Но ведите себя хорошо!» — вдруг поднял он вверх палец. Это было сказано серьезно, даже с долей угрозы в голосе. Означало это, что мне следует молчать, не высовываться, не писать книг, не выступать с интервью... Исчезнуть, так сказать. Книг они боятся больше всего. Это для них хуже, чем бомбы. Ничего не изменилось, ничего.

По дороге домой я попросила шофера высадить меня на улице Герцена и пошла пешком. Это была моя университетская улица, связанная с воспоминаниями молодости, когда мы ходили после занятий в консерваторию — всего лишь в нескольких кварталах от старого, прекрасного казаковского здания университета. Теперь даже эту улицу не узнать: все перестраивают, уничтожают прекрасные здания старой классической Москвы, говорящие об ее истории, строят какую-то пакость... Меняют фасады, подмазывают и подкрашивают, чтобы выглядело «прилично». Но по существу-то, ни кока-кола, ни синие джинсы, ни кроссовки и курточки не могут спрятать ослиные уши партии и КГБ, торчащие отовсюду. Туристам показывают «прелестные церквушки XVIII века», а соборы в Кремле молчат, мертвые, парализованные, страшные в своем молчании. Молчание это осуждает куда громче, чем самые страстные речи о «перестройке» всего и вся...

Мне хотелось уехать отсюда, ничто меня не держало. Ни старые улицы школьных и университетских лет, ни сам Кремль, где было проведено детство. Я даже не ходила туда ни разу. У меня не было здесь никаких приятных воспоминаний. В этом странном, подмалеванном под «современность» городе, с жутким Новым Арбатом вместо старого, с перестроенным и перековерканным Кремлем не было для меня ничего родного.

«Перепаханное кладбище»,—сказал Вячеслав Иванов. «Могил я милых не найду на перепаханном кладбище». Строки эти снова приходили в голову в Москве — столице, городе напоказ, городе, где одурачивают иностранных посетителей, городе без души, без любви и более — без красоты. Над уничтожением красоты древней Москвы потрудились достаточно, начиная со взрыва Чудова монастыря в Кремле и храма Христа Спасителя, а потом и пошли, и пошли... Теперь даже новый МХАТ выстроили — какое-то совершенно несуразное палаццо, где не пахнет ни Чеховым, ни Станиславским... Как можно «перестроить МХАТ»? Все можно перестроить, одержимость перестройками так и не прошла еще за семьдесят лет... Кому придет в голову «перестраивать» Париж? Или Лондон? Если даже каким-то чудом партия коммунистов победит там на выборах и сформирует правительство, разве взорвут Нотр-Дам или Вестминстерское Аббатство? Слава Богу, скоро мы уедем.

 

 

Яндекс.Метрика