A+ R A-

Заря над Литвой - 8

Содержание материала

 

В памяти сохранились немногие подробности тех дней. Но хорошо запомнилось, как меня привели домой, чтобы я присутствовал при обыске. Сопровождали меня двое — Панкратовас, который раньше состоял в личной охране Сметоны, и какой-то юнец, очевидно, из фашист­вующих «младолитовцев» или «неолитуанов». Панкра­товас знал меня и довольно ясно дал понять, что ему этот обыск неинтересен. Он очень поверхностно осмот­рел кое-какие вещи, полистал несколько книг, которых было очень много, открыл ящики стола и все время с иронией поглядывал на своего напарника. Тот оказался рьяным службистом: обыск проводил очень тщательно, перетряхивал все, что мог. Однако и он при всем своем усердии ничего не нашел.

Тем не менее, когда он принялся одну за другой пе­релистывать стоявшие на полках книги, пришлось не­много поволноваться. Я вспомнил, что среди них есть изданная в Бельгии на латышском языке брошюра об­щего фронта латвийских социал-демократов и коммуни­стов, вплетенная в какую-то солидную французскую книгу. Эту внешне вполне невинную, а по содержанию остро антифашистскую книгу мне дал прочесть социал-демократ Кипрас Белинис. Обнаружение такой неле­гальной литературы грозило бы мне крупными неприят­ностями. Однако охранник полистал-полистал книги и отошел, не обратив внимания на французский том.

В доме были моя жена Геновайте и дети. Шестилет­няя дочь Герута, помню, была очень серьезна; когда я попросил пить, она принесла мне воды, как-то по-осо­бенному посмотрев мне в глаза. Но в общем все обош­лось благополучно, без сцен, домашние держались спокойно, хоть и видно было, как они за меня вол­нуются.

Я простился со всеми, и меня снова привели в под­вал охранки. Там сразу же велели собрать вещи, уса­дили в тюремную машину и повезли в Каунасскую ка­торжную тюрьму. Кажется, эта поспешность была свя­зана со слухами о новых демонстрациях. Впоследствии я узнал, что 12 октября состоялась новая демонстрация, во время которой пекарю Кастанаускасу прострелили грудь.

Вот и железные ворота, в которые мы стучали не­сколько дней назад, требуя освободить политических  заключенных. Теперь эти ворота захлопнулись за моей спиной.

Я все гадал, чем может кончиться для меня эта исто­рия. Не так давно за гораздо менее значительные анти­правительственные выступления приговаривали к деся­ти—пятнадцати годам тюрьмы и даже к расстрелу. А я ведь открыто выступил не только против режима таутининков, но и против самого «вождя народа».

В тюрьме моим соседом по камере оказался некий Нумгаудис. Моя мать была знакома с семьей Нумгауди-сов, отзывалась о них как о людях набожных, ставила их мне в пример. Между прочим, один из Нумгаудисов служил в конторе «Скандинавско-американской линии», которую возглавлял хорошо знакомый мне А. Монтвидас, муж певицы Юлии Дварионайте. И вот я встречаю брата этого самого Нумгаудиса в тюрьме. Что он там натворил, за что сидел, я до сих пор не знаю: то ли за какое-то жульничество, то ли за растрату или наси­лие — словом, только не за политику. Вскоре, правда, ого перевели в другую камеру, и я остался один.

Когда моя жена Геновайте пришла в тюрьму на сви­дание, получив разрешение чуть ли не от вице-министра внутренних дел Б. Гедрайтиса, она рассказала, что за меня хлопочут писатели и журналисты. Они пытаются добиться от правительства, чтобы меня освободили или хотя бы определили для меня не слишком суровую меру наказания. Многие выражали Геновайте свое сочувствие, одобряли мой поступок. Зато руководство ляудининков было возмущено. «Летувос Жиниос» даже поместила в хронике заметку, где сообщалось, что партия ляудинин­ков не несет ответственности за действия Палецкиса и ничего общего с ним не имеет.

Раз или два навещала меня в тюрьме Ф. Борткяви-чене. Она была необычайно добра, будто и не возмуща­лась так бурно моим поведением на недавнем съезде ляудининков. Теперь в се голосе звучало сочувствие, она посоветовала, чтобы жена достала для меня полу­шубок и зимнюю одежду. Однако при всем при том Ф. Борткявичене настойчиво интересовалась, самостоя­тельно ли я действовал, сам ли задумал устроить де­монстрацию против Сметоны, или под чьим-то влиянием, точнее, не под влиянием ли коммунистов. О моих свя­зях с коммунистами и участии в Народном фронте ей, должно быть, стало известно от К. Гринюса или его жены, которая сочувствовала и помогала нам.

В тюрьме меня, видимо, знали как журналиста, и я чувствовал определенный интерес к себе заключенных. Правда, сидел я с уголовниками и только на общей прогулке, когда шел по кругу, мог заметить, что тут есть и политические, но общаться с ними в тюрьме мне не довелось. Стараясь заполнить время, я пытался изу­чить тюремную азбуку перестукивания, рисовал свою камеру, читал книги из тюремной библиотеки.

Спустя несколько дней мне приказали сложить вещи и приготовиться к дороге. Было объявлено, что по ре­шению каунасского коменданта «за нарушение общест­венного порядка» я наказан заключением в трудовой лагерь сроком на один год.

В память навсегда врезались впечатления от злопо­лучного путешествия из Каунаса в Димитравский кон­центрационный, или, как он официально именовался, «трудовой» лагерь.

Вечером меня и еще 13 арестантов доставили в за­крытой машине под конвоем часовых на Каунасский вокзал. Знал я только Ц. Глезериса, а с другими еще не познакомился. Позже мы прочли в газетах сообщение о наказании в административном порядке довольно большой группы людей, причем было отмечено, что все это «троцкистский элемент».

В вагоне меня посадили отдельно от других, рядом устроился пожилой тюремный надзиратель, предвари­тельно выяснив, что именно я и есть журналист. В раз­говоры со мной он не пускался, так как это было за­прещено. В Шяуляй приехали уже в сумерках. Надзи­ратель велел мне подождать, а остальных тем временем вывели из вагона и соединили наручниками попарно. Поскольку нас было 14, то без кандалов остались двое — я и Глезерис. Затем нас повели через город в тюрьму, где поместили в общей пересыльной камере — большом помещении со сплошными нарами. Мы с тру­дом нашли свободное место, кое-как устроились, легли.

Заснуть я так и не смог. Когда все уже смолкло и кругом раздавались только храп и сопение спящих, неожиданно открылась дверь, и в это «чистилище» толкнули какого-то человека, который неистово вопил, ругался, протестовал. Трудно было понять: пьяный он или сумасшедший. После долгой возни постепенно все снова затихло. И вдруг тишину прорезал дикий крик новичка. Остальные принялись орать на него, бить, на­чалась свалка, а он все кричал и кричал. Прибежали надзиратели, стали грозить карцером всем, кто нарушает покой, но шум продолжался. Буян забился под нары и неистово вопил. Вытащить его было невозможно. Кто-то додумался обливать его сверху водой, но и это не по­могло — он стал кричать еще громче.

Так продолжалось до рассвета.

Наутро нас всех построили. Меня оставили без на­ручников, а остальных, в том числе и давешнего кри­куна, сковали цепями и погнали через город на станцию.

Я помнил Шяуляй 1917 года. Тогда, во время гер­манской оккупации, я был здесь гражданским плен­ным, полуневольником — ремонтировал пострадавшие от войны крыши и полы в домах на пристанционной улице. А теперь, став настоящим невольником, шагаю к той же самой, хорошо знакомой станции.

По дороге мы пригляделись к нашему новому попут­чику, ночному горлопану, и всем стало жутко. Воротник и часть спины его черной шубенки были белыми и шеве­лились— это кишмя кишели вши. Такой уймы вшей никому не приходилось видеть, хотя многие из тех, с кем я направлялся в лагерь, прошли через тюрьмы и тяжелые испытания.

Мы стали требовать, чтобы конвойные отделили это­го несчастного, вызывавшего и жалость и отвращение. Наверно, это был какой-то свихнувшийся бродяга, ка­ких немало тогда встречалось в деревнях и местечках Литвы.

Конвойные послушали нас и в поезде посадили его отдельно. Бродягу отделили за вшивость, а меня — за журнализм. Сопоставление, правда, неприглядное, да что поделаешь, — бывает в жизни и так.

В Тельшяй мы попали уже к вечеру. И надо же было такому случиться: когда нас вели по телыняйскому пер­рону, я увидел свою родную тетку Зузану.

Она бросилась ко мне, но поговорить нам не дали. Тогда она пошла за нами до самого полицейского участ­ка, в подвале которого нам предстояло переночевать.

Я так никогда и не узнал, была эта встреча случай­ной или же тетке сообщили, что меня повезут в Димитраву через Тельшяй. Возможно, об этом знал М. Гедвилас, активный деятель тельшяйского коммунистиче­ского подполья и Народного фронта. Как бы там ни было, Зузана и ее зять Б. Гинталас добились разреше­ния повидать меня и ог имени товарищей передали продукты и кое-какие вещи, а мы передали им записки для наших близких на воле.

Забота тетки тронула меня. Зузана Сташимене была следующей по возрасту сестрой моей матери. Я знал ее с малых лет: приезжая из Риги, мы всегда гостили у нее в деревне Беркиненай, неподалеку от Тельшяй. Тетка была очень набожна, и я называл ее ханжой. Она не только посещала костел, но и была активисткой местного отделения христианских демократов, читала их газеты. Иногда мы с ней спорили о политике, религии, но безрезультатно, ибо каждый из нас твердо стоял на своем. Но вот я попал в беду, и она всей душой стара­лась мне хоть чем-то помочь...

А с тем вшивым беднягой и в Тельшяй было горе. Его забрали из нашего подвала, где тоже было холодно, но терпимо при таком скоплении людей, и поместили отдельно. Как он ни кутался в свою шубенку, согреться не мог и кричал до самого утра.

Оставшись в своем кругу, мы познакомились побли­же. Тут были активные коммунисты из Йонавы, комсо­мольцы. Большинство уже не раз было судимо. Теперь этих людей арестовали с целью «профилактики», чтобы изолировать на период, который буржуазия считала опасным для своего господства. Несколько товарищей были столярами йонавских мебельных фабрик, осталь­ные — каунасские рабочие.

Мы быстро сблизились и подружились. Никто не вешал носа, каждый понимал, что тюрьма — неизбеж­ный удел борцов. Распевали революционные песни; сре­ди них были и такие, которые я услышал впервые, на­пример:

Раз, два, три —

Сметона весь в крови,

Скоро день, его последний день,

Революции он первая мишень...

Долго в подвале тельшяйской полиции не смолкали разговоры. Мы обменивались впечатлениями, тем более что здесь оказались и участники   демонстрации 11 октября. Надзиратели несколько раз приходили напом­нить, чтобы мы успокоились. Однако товарищи, которых не раз держали в тюрьмах и перегоняли по этапам, заметили, что надзиратели уже не так строги, как прежде. Теперь они старались уговаривать добром, не кричали, не угрожали нам. Видно, поняли, что большие перемены, происходящие в мире, не могут не затронуть и старого, заскорузлого уклада литовской жизни.

Странно, думал я, что мне выпало побывать в родном городе в качестве заключенного, запертого в  подвале.

 

Яндекс.Метрика