Бегство из золотой клетки - 16
- Опубликовано: 02.07.2023, 07:50
- Просмотров: 14442
Содержание материала
Два последних разговора
Здесь уместно, мне думается, вспомнить о двух событиях, которые произошли зимой 1952—1953 годов, событиях, предшествовавших смерти моего отца и последовавших за ней. Я не писала о них в своих ранних книгах. И значение их как-то больше раскрывается именно со временем, из перспективы. Сейчас мне кажется, что я вижу определенную связь между ними, чего не видела ясно, когда писала «Двадцать писем». В обоих этих событиях странно фигурировал один и тот же человек. И именно потому, что во время поездки в СССР в 1984 — 86 гг. мне уже приходилось слышать неправдоподобные версии о смерти моего отца, я полагаю, что необходимо сейчас дополнить мои старые книги нижеследующими фактами.
Последний разговор с моим отцом произошел у меня в январе или феврале 1953 года. Он внезапно позвонил мне тогда и спросил, как обычно, безо всяких обиняков: «Это ты передала мне письмо от Надирашвили?» Я ничего не передавала, ведь существовало железное правило, чтобы писем к отцу не носить и не быть «почтовым ящиком». Однако он желал знать, кто же передал ему данное письмо. «Ты знаешь его?» «Нет, папа, я не знаю такого». «Ладно», — и он уже повесил трубку.
Разговор этот мне запомнился, потому что он оказался последним. В марте меня позвали к нему, когда он был уже без сознания. Возможно, оттого, что разговор был последним, я запомнила навсегда эту фамилию— Надирашвили. Очень обычная грузинская фамилия.
В марте, когда отец умер и мы все часами стояли в Колонном зале, глядя на народ, проходивший мимо, я невольно обратила внимание на высокого грузного человека, одетого, как рабочий, проходившего вместе с большой делегацией Грузии. Он остановился, задерживая ход других, снял шапку и заплакал, размазывая по лицу слезы и утирая их этой своей бесформенной шапкой. Не заметить и не запомнить его крупную фигуру было невозможно.
Церемония прощания с Иосифом Сталиным. Светлана Аллилуева — в центре.
Через день или два раздался звонок у двери моей квартиры в «доме на набережной». Я открыла дверь и вновь увидела этого человека. Он был очень высок и могуч в плечах, в запыленных сапогах, с красным простым обветренным лицом. «Здравствуйте, — сказал он с сильным грузинским акцентом, — Я — Надирашвили». «Заходите»,— сказала я. Как же не впустить незнакомца, когда я слышала его имя совсем недавно?
Он вошел, неся в руках большой портфель, туго набитый бумагами. Сел в столовой, положил руки на стол и заплакал. «Поздно. Поздно!» — только и сказал он. Я ничего не понимала, слушала.
«Вот здесь — все!—сказал он, указывая на папку с бумагами. — Я собирал годами, все собрал. Берия хотел меня убить. В тюрьму меня посадил, сумасшедшим меня объявил. Я убежал. Он не поймает меня, Берия никогда не поймает меня! Где живет маршал Жуков, можете сказать? Или Ворошилов?»
Я начала понимать, в чем дело. Значит, Надирашвили писал моему отцу о Берии и кто-то передал письмо. Письмо дошло — было передано, — но было ли оно прочитано? Вот к чему относятся горькие слова «поздно!». Зачем ему нужен Жуков? Ворошилов живет в Кремле, туда не пройдешь.
«Жуков живет на улице Грановского, в большом правительственном доме. Квартиру не знаю»,— сказала я.
«Я должен увидеть Жукова. Я должен все ему передать. Я все собрал об этом человеке. Он меня не поймает».
Он задыхался, должно быть, от усталости и волнения, и то и дело начинал опять плакать. Простые грубые люди плачут вот так — как дети. Интеллигенты — никогда. Я понимала, что неминуемо попадаю в какую-то таинственную сеть событий, но отказать ему я не могла. Он простился и ушел.
Через день, а может быть, и в тот же день раздался звонок телефона, и я с удивлением узнала, что мне звонит не кто иной, как сам Берия. Этого еще никогда не случалось, хотя я знала его и его семью много лет. Он начал очень вежливо, уведомив меня, что «правительство тут кое-что решило для тебя — пенсию и так далее. Если только что тебе нужно, не стесняйся, звони мне как...—он замялся, подбирая слово,— как старшему брату!» Я не верила своим ушам. Потом безо всякого перехода он вдруг спросил: «Этот человек, Надирашвили, который был у тебя, где он остановился?»
Сталин, его дочь Светлана и Лаврентий Берия на подмосковной даче
Мы в СССР всегда предполагали, что телефоны прослушиваются, но это уж было совсем чудом техники. И кто ходит ко мне — тоже, очевидно, было замечено. Я совершенно честно сказала, что не знаю, где остановился Надирашвили. Разговор на этом закончился. Это был мой последний разговор с Берией.
В обоих последних разговорах фигурировал один и тот же человек — таинственный Надирашвили.
Я позвонила Е. Д. Ворошиловой и спросила, могу ли я видеть ее мужа. Она пригласила меня на их квартиру в Кремль. Когда я рассказала Ворошилову о внезапном посещении, он побледнел. «Ты что,—сказал он, — хочешь нажить себе неприятностей? Разве ты не знаешь, что все дела, касающиеся Грузии, твой отец доверял вести именно Берии?» «Да,—ответила я, — но...» Тут Ворошилов просто замахал на меня руками. Он был не то сердит, не то страшно напуган или же и то и другое вместе. Я допила свою чашку чаю и, поблагодарив хозяйку, ушла.
Но, по-видимому, я уже влипла в большие неприятности, потому что в последующие дни меня разыскали в академии* и перепуганный и заинтригованный секретарь партийной организации сказал, что меня срочно вызывают в Комиссию партийного контроля (КПК) к тов. Шкирятову. Причин не объясняли, но секретарь понимал, что произошло нечто «крупное».
* С 1951-го по 1954 год я готовила диссертацию по русской литературе в Академии общественных наук при ЦК КПСС.
В КПК на Старой площади меня провели к М. Ф. Шкирятову, которого я до сих пор видела только за столом у моего отца, и то очень давно. «Ну как поживаешь, милая?» — спросил довольно дружелюбно Шкирятов. В партийных кругах было хорошо известно, что если Шкирятов называет вас «милок» или «милая», значит дела плохи.
«Ну вот что, милая, садись и пиши,— сказал он, не теряя времени. — Все пиши. Откуда ты знаешь этого клеветника Надирашвили, почему он к тебе приходит и как ты ему содействовала. Нехорошо, милая, нехорошо. Ты в партии недавно, неопытная, это мы учтем, но ты уж расскажи всю правду. Вот бумага, садись вон там».
«Я не знаю, кто такой этот Надирашвили. Я видела его в Колонном зале и запомнила, а потом уже увидела его у моей двери. Не впустить его было бы грубо. И я не знаю, каким образом я ему «содействовала» и в чем».
«Ну это — злостный клеветник,—перебил Шкирятов. — Мы его знаем. Он клевещет на правительство. Значит, отказываешься объяснить?»
«Объяснять-то нечего. Я о нем ничего не знаю»
«Все равно, садись и пиши».— Этого требовала процедура.
Комедия эта, когда пишешь «сам на себя» заявление, продолжалась несколько дней. А затем мне дали «строгача»—строгий выговор с предупреждением— «за содействие известному клеветнику Надирашвили». Секретарь парторганизации академии отнесся к событию весьма благосклонно и сказал мне только: «Не волнуйтесь. Все проходит. Дают, а потом снимают. С вами тут что-то непростое—даже мне не объяснили, в чем дело!»
Один большой старый друг, всегда посвящавший меня в правительственные новости, тоже советовал не волноваться. «Сейчас события начнут разворачиваться — не перестанешь удивляться! Прошу тебя ничему особенно не удивляться. Хорошо? Будь спокойна».
Я заканчивала свою диссертацию и благодарила Бога за то, что он дал мне много хороших друзей. Между тем у меня отобрали пропуск в Кремль, заявив, что на бывшую нашу квартиру мне ходить незачем. Я, конечно, не претендовала на «имущество» — это было не в моих правилах. И пошла сдавать пропуск в комендатуру. Там молоденький офицер вытаращил на меня глаза: ему казалось диким, что мне нельзя больше бывать в Кремле! Он пробормотал, что это «недоразумение». «Ничего,— рассмеялась я,— не волнуйтесь! Я знаю — это не недоразумение, а решение». Он взял мой уже ненужный пропуск, все еще трепыхаясь от обуревавших его эмоций, а я пошла домой, в свою квартиру, где жила уже несколько лет со своими детьми.
Вскоре я узнала, что арестован Василий, мой брат. Его дочь сказала, что «папа пил с иностранцами, мы его предупреждали этого не делать». Потом позвонила его третья жена (чемпионка по плаванию, самый серьезный и хороший человек из всей коллекции его жен) и сказала, что его арестовали. Я не удивлялась — как мне и посоветовал сделать мой друг. Василий был генерал-полковником авиации и входил в высшие круги правительства и армии. С его характером, наверное, угодил в большую неприятность. Это он умел.
Василий Иосифович Сталин (с 9 января 1962 года — Джугашвили; 24 марта 1921, Москва — 19 марта 1962, Казань) — советский военный лётчик, генерал-лейтенант авиации (11 мая 1949 года). Командующий ВВС Московского военного округа (1948—1952). Младший сын Иосифа Виссарионовича Сталина.
Всю весну и начало лета 1953 года я занималась своими книгами, детьми, хозяйством и старалась сидеть как можно тише дома, никуда не ходить. Как вдруг где-то в начале июля позвонила мне приятельница и, задыхаясь от волнения, сказала: «Знаешь что? Шоферы говорят, что велели снимать повсюду портреты Берии, А на Садовой стоят танки». Вот так мы узнавали новости: через самые непредвиденные источники. Но шоферы правительственного гаража — это достоверный источник!
Потом постепенно, из рассказов многих друзей, вырисовалась невероятная картина ареста Берии, содержания его в подвалах Московского военного округа, скорейшего Трибунала и — там же, в подвалах—приведения приговора в исполнение.
Мне сказал об этом ныне покойный главный хирург Советской Армии Александр Александрович Вишневский, знавший близко всех высокопоставленных военных. «Ты только подумай,—повторял он. — Ты только подумай! Просил на коленях даровать ему жизнь. И это человек, которого все так страшились! Так торопились привести приговор в исполнение, боялись его как огня. Жутко. Жутко».
А затем началась читка в партийных организациях объяснительного письма ЦК КПСС о Берии, где его называли «иностранным шпионом», «контрреволюционером со времен гражданской войны», «растленным человеком» и прочая, и прочая. Читка была долгой. ЦК не поскупился на подробности о любовных похождениях теперь уже не страшного, поверженного и расстрелянного главы КГБ, разведки, контрразведки и всех секретных агентств. Мало что было сказано конкретно о деятельности этого человека и о его жертвах, особенно на Кавказе и в Москве*. В конце письма ЦК утверждалось, что КГБ должен наконец заниматься своими делами, а не играть роль «второго правительства».
* В числе свидетелей, предоставивших материалы — их был длинный список,— был упомянут и Надирашвили. Значит, его давнишний враг действительно не нашел и не поймал его. Я никогда больше о нем не слыхала и не видела его, но было приятно знать, что он не погиб.
Этого все ждали, все хотели и встретили эти слова рукоплесканиями. В последующие годы, действительно, Хрущеву удалось поставить КГБ «на свое место». Но все началось тогда с обезвреживания головы.
Через месяц после этого меня снова вызвали в КПК на Старую площадь и уже кто-то другой, не Шкирятов, сказал мне, что выговор мой отменен и что в мою организацию будет сообщено. «Постарайтесь забыть об этом неприятном инциденте!» — сказал он с улыбкой. «Нет уж, вряд ли»,— ответила я.
Таинственный Надирашвили, как я полагаю, все же сумел передать Сталину что-то насчет деятельности Берии. Последовали немедленные аресты всех ближайших к Сталину лиц: генерала охраны Н. С. Власика, личного секретаря А. Н. Поскребышева. Это был январь-февраль 1953 года. Академик В. Н. Виноградов уже находился в тюрьме, а он был личным врачом Сталина, и, кроме него, никто близко не допускался. Поэтому, когда во второй половине дня 1 марта 1953 года прислуга нашла отца лежащим возле столика с телефонами на полу без сознания и потребовала, чтобы вызвали немедленно врача, никто этого не сделал.
Безусловно, такие старые служаки, как Власик и Поскребышев, немедленно распорядились бы без уведомления правительства, и врач прибыл бы тут же. Но вместо этого, в то время как вся взволновавшаяся происходившим прислуга требовала вызвать врача (тут же, из соседнего здания, в котором помещалась охрана), высшие чины охраны решили звонить «по субординации», известить сначала своих начальников и спросить, что делать. Это заняло многие часы, отец лежал тем временем на полу безо всякой помощи. Наконец приехало все правительство, чтобы воочию убедиться, что действительно произошел удар, —как и поставила первой диагноз подавальщица Мотя Бутузова.
Врача так и не позвали в течение последующих 12—14 часов, когда на даче в Кунцеве разыгрывалась драма: обслуга и охрана, взбунтовавшись, требовали немедленного вызова врача, а правительство уверяло их, что «не надо паниковать». Берия же утверждал, что «ничего не случилось, он спит». И с этим вердиктом правительство уехало, чтобы вновь возвратиться обратно через несколько часов, так как вся охрана дачи и вся обслуга теперь уже не на шутку разъярились. Наконец члены правительства потребовали, чтобы больного перенесли в другую комнату, раздели и положили на постель — все еще без врачей, то есть, с медицинской точки зрения, делая недопустимое. Больных с ударом (кровоизлиянием в мозг) нельзя передвигать и переносить. Это—в дополнение к тому факту, что врача, находившегося поблизости, не вызвали для определения диагноза.
Наконец на следующее утро начался весь цирк с Академией медицинских наук — как будто для определения диагноза нужна академия! Не ранее чем в 10 часов утра прибыли наконец врачи, но они так и не смогли найти историю болезни с последними данными, с записями и определениями, сделалными ранее академиком Виноградовым... Где-то в секретных недрах Кремлевки была похоронена эта история болезни, столь нужная именно сейчас. Ее так и не нашли.
Когда 5 марта во второй половине дня отец скончался и тело было увезено на вскрытие, началась по приказанию Берии эвакуация всей дачи в Кунцеве. Вся прислуга и охрана, требовавшие немедленного вызова врача, были уволены. Всем было велено молчать. Дачу закрыли и двери опечатали. Никакой дачи никогда «не было». Официальное коммюнике правительства сообщило народу ложь — что Сталин умер «в своей квартире в Кремле». Сделано было это для того, чтобы никто из прислуги на даче не смог бы жаловаться; никакой дачи в данных обстоятельствах «не существовало»...